Владимир
Мазаев
Без любви прожить можно
Если бы она пришла
днем, как обещала, и покормила его, он ни за что не полез
бы на эту полку и не уронил эту банку. Да и не ронял он
ее вовсе, даже не притронулся. Сама уронилась.
Как все было?
Утром она проспала (она часто просыпала), подхватилась,
побежала по комнате, шлепая голыми пятками, отчего он
и проснулся. Уходя, она наказала ему, чтобы ел в кастрюле
картошку и пил чай на плитке. В обед прискочит, принесет
чего-нибудь. Но чтобы плитку включать не смел. «Руки одеру»
- пригрозила уже с порога, и дверь за ней захлопнулась.
Она спросонок
забыла: картошку он доел еще вчера. Сейчас он выскреб
ложкой пригорелые остатки, попил стылого чаю и занялся
игрушками. Их у него было много. Во-первых, толстая пластмассовая
рыба-кит (такая толстая, что могла быть и барабаном, если
крепко колотить по ней чем-нибудь), во-вторых, железная
корзина из-под бутылок. Эта тяжелая штуковина могла быть
чем угодно, но лучше всего - самосвалом. По крайней мере
громыхала по полу, когда потащишь, ну прямо настоящий
самосвал. Потом - два колесика и к ним обломок лыжной
палки с наконечником. Колеса надевались на палку, а можно
было катать и так. Ну и еще кое-что. Например, старый
резиновый мяч. Если выдавить из него воздух и, сплюснутый,
надеть на голову, то мяч сам надуется и спрыгнет с головы,
как живой.
Однако играть
что-то не хотелось. Он посмотрел на стрелки часов. Она
придет, когда обе стрелки соединятся в самом верху. Сейчас
до верха еще вон сколько. На стрелки долго смотреть не
стал, ибо знал по опыту: когда смотришь долго, они перестают
двигаться.
Он решил погулять
по двору, за пределы которого ему также под страхом наказания
выходить запрещалось. Деревянный дом их стоял в ряду улицы,
зажатой двумя пригородными дорогами. С одной стороны день
и ночь гремели поезда, с другой - с ревом и дымом устрашающе
проносились машины. От больших домов за переездом часто
долетали гулкие ритмические вздохи свай-бабы: оп-па! оп-па!
Внизу за огородом,
заросшим лебедой и пушистым, теплым от солнца чертополохом,
протекал ручей. К нему подходить тоже нельзя («Узнаю,
возьму прут, бока налуплю!»). Но он подходил, конечно.
Из-за мути угольного шлака дно не просматривалось, отчего
ручей казался глубоким, жутковато пугающим и в то же вермя
манящим.
Ом не утерпел однажды,
забрел в него по колено, долго завороженно смотрел на
быструю щекочущую воду - закружилась голова, и он упал
на четвереньки, едва не захлебнулся при этом. Выполз на
берег, и его тут же стало тошнить. Он не понимал, что
с ним, сильно напугался, уполз в огородную траву, там
долго лежал.
К враждебности
рычащих по дороге самосвалов, острых камней шлака во дворе
прибавилась враждебность ручья.
Двор - маленький,
голый, с белесой от придорожной пыли травкой и белесыми
же сникшими головками одуванчиков вдоль ограды из кривых
штакетин. В дальнем конце приткнулась большая, сбитая
из досок собачья конура. Стояла она тут давно, с тех пор,
как он помнит себя. В ней обитал приблудный пес по кличке
Пират - большой, под стать будке, и, должно быть, старый,
со слезящимися глазами, весь в пучках линялой шерсти.
Он изредка выносил ему кусочек
хлеба или картофелину. Пират одним махом сглатывал подношение,
и чувство голода от этих скромных угощений только обострялось.
Но все равно Пират был в лучшем положении, чем он. Если
псу становилось совсем невмоготу, он мог сбегать на промысел
к большим домам за переездом, к мусорным бакам во дворах.
Это зимой. А летом, кроме того, порыть мышей в огороде.
Вот и сейчас Пирата в конуре не было - значит, промышляет.
Он подошел к ограде.
У него была большая, не по тщедушному телу голова, оттопыренные
уши. Он сунул голову меж двух разошедшихся штакетин -
докуда пролазила, - стал глядеть на улицу. Машины проносились,
вздувая и волоча облака пыли. Мимо по обочине, как бы
крадучись, пробегали изредка прохожие. Машин было много,
а людей мало, лучше бы наоборот.
Вот показалась
высокая голенастая девочка с пластиковым ярким пакетом
в руках. Сквозь пластик просвечивали яблоки.
Он протянул из
штакетника растопыренную пятерню. Девочка удивленно посмотрела,
достала из пакета яблоко. Он молча схватил его грязной
лапкой.
Девочка наклонилась
к нему, большеголовому, смешному, в обвисших, как лягушачья
кожа, колготках, назидательно спросила:
- А что нужно
при этом сказать?
Он на всякий случай
быстро надкусил яблоко, чтобы не отобрала.
- Ты не знаешь,
что при этом нужно сказать? - противным голосом повторила
она с улыбкой. - Ай-яй-яй!
- Стерва, - сказал
он набитым ртом. - Я тебе всю морду побью.
Высокая девочка
ужасно покраснела, оглянулась зачем-то по сторонам, торопливо
ушла.
Вскоре прошагали
два огромных дядьки, громко разговаривали, его за штакетником
даже не заметили.
Долго обочина
пустовала, только страшно рычащие самосвалы взад-вперед
проносились, сорили на дорогу то углем, то гравием. Когда
же с ним поравнялась толстая бабка в белом платочке (шла
она медленно, с одышкой, несла хозяйственную сумку неизвестно
с чем), он снова требовательно протянул руку.
- Чего тебе? -
спросила та, приостановившись.
- Дай! - сказал
он.
- Что? - не понимала
старая.
- Дай! - он сжал
пальцы в кулачок и снова разжал, что, вероятно, должно
означать: «Чего тут непонятного? Чего есть!»
Бабка покачала
горестно головой, долго шарила в сумке. Вынула из ее недр
пачку фруктовых вафель. Горбатым, неуклюжим пальцем стала
расковыривать обертку, бормоча: «Си-час, милый, сичас...»
Делала она это
ужасно медленно, так что он, танцуя от нетерпения, успел
просунуться сквозь штакетины, дотянулся и вдруг выхватил
из бабкиной слабой руки всю пачку. Обдирая уши, рванулся
назад, отбежал в глубину двора, не забывая поддергивать
на ходу сползающие с голой попы колготки. Но побежал не
в дом, а шмыгнул в огород за домом, спрятался в бурьяне.
Убедившись, что,
бабка за ним не погналась, он разорвал обертку и стал
жадно хрумкать - вафлю за вафлей. На этот хрум откуда-то
из бурьянных зарослей высунулся Пират, нос в земле, помахивал
хвостом, так что сзади шевелился бурьян. Он же, энергично
жуя, думал при этом: дать Пирату кусочек или нет? А когда
все-таки решил дать, то уже все вафли до одной были съедены.
Сильно захотелось
пить. Прокравшись в дом (вдруг бабка из-за ограды караулит?!),
он напился воды из ведра и сел в углу среди своих игрушек:
двух колес, лыжной палки, корзины, рваного резинового
мяча. Вскоре его сморил сон, и он уснул, где сидел.
Проснувшись, он
первым делом глянул на часы, огорчился: она давно уже
должна прийти - и вот нету и нету. Болело ухо, поцарапанное
о штакетину, да это пустяки, у него всегда что-нибудь
болело. То коленку обдерет, то наступит на острый кусок
шлака, а то и затылком об пол трахнется (он часто падал
- ни от чего, просто так: должно быть, голова перетягивала).
Теперь снова захотелось
есть, да так сильно, что если бы не липкие ладошки, то
он бы решил: вафли ему приснились.
Над кухонным столом
висел шкафчик, задернутый марлевой тряпицей. Он знал -
в нем, в этом шкафчике, никогда ничего не бывает, одни
шуршачие тараканы. И все же решил проверить: вдруг да
есть? Встав коленками на стол, он потянул марлю, которая
зацепилась, дернул.
Тут-то с полки
и грохнула пузатая банка, ударилась о стол, с ужасным
звяком раскололась на мелкие дребезги. Вонючая мутная
жидкость оплеснула ему колени, потекла певучими громкими
струйками на пол. Он в испуге отбежал, спрятался за шифоньер.
Она пришла поздно,
в первых сумерках. Широко, на весь проем распахнула со
стуком дверь, замаячила на пороге, ухватившись за косяк.
Он, лежа одетым
в своей кроватке, сжался, потому что понял: пьяная.
Была она в широкой
рабочей куртке и штанах, обрызганных известью, - значит,
опять забыла переодеться. В руке обвисшая сетка с десятком
яиц. Сетка стукалась о порог, и из нее текло.
- Где ты... -
бормотала она, шлепая по стене ладонью, добираясь до выключателя.
- Где ты, моя радость?..
Он в кроватке
тихо заплакал.
Он знал все, что
за этим теперь последует. Теперь она станет нестерпимо
ласковой и любвеобильной, какой она никогда не бывает,
если не пьяная. Станет тискать его вялыми руками, мокро
целовать и визгливо смеяться при этом неизвестно чему,
А потом сразу, в один момент уснет. Он ненавидел ее поцелуи.
Щелкнуло наконец.
Вспыхнула на потолке лампочка, высветила серые стены,
нищенски убогую обстановку, тряпье постелей, замытый пол,
грязную посуду под раковиной и на полу.
От нее, когда она
склонилась над ним, прижалась, пахло точно так же, как
от той банки, которую он разбил. И он ненавидел эту банку
даже больше, чем ее мокрые поцелуи.
У нее были красивые
густые волосы. Косынка сползла на спину, и волосы распушились,
взлохматились, осыпали ему лицо, он задохнулся в них,
закашлялся.
- А я-то, сволочь
такая, опять вдребадан...- смеялась со всхлипами она.
- Вот, аванец получила... шеисят два рубчика, - сообщила
она, жулькая в руке горсть бумажек. Одна упала на пол,
и она наклонилась, долго ловила ее. Выпрямилась, стала
разглядывать бумажки, складывать одна к одной, бормоча
при этом:
- Какие это, бля,
деньги... да это только глаза запорошить... ну чо с ними
делать... два раза моргнуть - и деньги все...
Потом тяжело прошла
к столу, опустилась на табурет. Долго качалась в молчании,
нахохленно, опершись руками о края табурета, блуждая взглядом
- по голым стенам, по печи с облупившимся боком, но ничего
не видела.
Она была сейчас
далеко - в своем пугающе тайном, непредсказуемом, недоступном
ему мире. Но вот что-то неуловимо переменилось в ее облике.
Лицо разгладилось, помолодело. Проступил в нем далекий
неясный свет, легкое зарево, отблеск надежды, оно стало
совсем юным. Она тихим и чистым, чуть дрожащим голосом,
какого он у нее никогда не слыхал, вдруг запела протяжно:
Заиграла гармоза,
а я думала гроза.
Без любови прожить можно,
а я думала, нельзя...
Смысла слов он не
понимал, но лицо ее, но ее голос! Он уже готов был выскользнуть
из своего тряпья, подбежать к ней, уткнуться в бок, ведь
он так любил ее!
В эту минуту за
темью окна прогромыхал состав, мелко сотряс дом. Створки
кособокого шифоньера со скрипом отворились... Она очнулась,
минута погасла. Глаза ее уставились в стол, только сейчас
увидела на нем россыпь битого стекла.
В одном из осколочков
блестели капли мутной жидкости. Она обмакнула палец, лизнула.
После чего подняла и вперила взгляд в полку.
Расслабленные алкоголем
мышцы ее лица напряглись, отразили мучительную работу
ума. Наконец она произнесла хрипло, почти шепотом:
- Ты? разбил? банку?
Он, украдкой следивший
за ней издали, в ответ тоненько и длинно, как волчонок,
завыл.
Она с шаткой резвостью,
которая неизвестно откуда взялась в ней, подбежала, нависла
над ним, крикнула надрывно:
- Зачем ты туда
лазил?.. Зачем, спрашиваю?! - и ударила его, но подавшееся
покорно под рукой тощенькое тело только вызвало в ней
новый приступ злобы. Выкрикивая бессвязные слова, из которых
«стервец», «гаденыш» и «ирод на мою голову» были самыми
безобидными, она в каком-то исступлении схватила, сдернула
его вместе с постельным тряпьем на пол.
Он уже не выл, всхлипывал
и полз к ней, все к ней, цеплялся за пинавшие его ноги,-
чем еще больше распалял ее.
Но вот она устала,
волоком - за ворот рубашки - проволокла его к двери, перекинула
через порог в сенки. Большая голова его при этом стукнулась
о половицу, как костяной шар.
- Будешь знать наперед,
тварь! - И дверь захлопнулась.
Силы ее враз покинули.
Она прислонилась к косяку, взлохмаченная, потная, тяжело
сквозь зубы дышала. Потом опустилась на пол.
Через минуту, сидя
у порога, обмякла - навалившись спиной на дверь, она спала.
Он, боясь громко
плакать, а только поскуливая, нащупал так безжалостно
хлопнувшую за ним дверь, поскребся, стал толкать изо всех
сил - не поддалась. Значит, она закрылась от него на засов,
решил он.
В сенях было темно,
страшно. Он выбрался во двор.
В сумеречном дворе
тоже все было угрюмым, неузнаваемым. Под сполохами света
проезжавших тяжелых машин черной решеткой скалился штакетник.
В зарослях за домом угрожающе шуршало. Земля от вечерней
росы была влажной. Сквозь протертые колготки стали зябнуть
ступни. Продолжая тихо скулить, он побрел вдоль штакетника,
пока не набрел на что-то темное, угловатое - собачья конура.
Из дыры тянуло живым теплом, и он, дрожа от озноба, заполз
в конуру.
Невидимый во тьме
Пират шевельнулся на сухой истертой подстилке, лизнул
его в лоб горячим языком. Он безбоязненно обхватил, общупал
собачью морду, мягкие свисающие уши и лег, подкатился
под лохматый, тепло и покойно дышащий бок.
Рано утром двор
огласился хриплым со она, встревоженным зовом. Проревел
по дороге самосвал, тяжелая росная пыль оседала за ним
ливнем. С отекшим лицом, растрепанная, в брезентовой забрызганной
известью грубой робе, она заметалась по двору.
Потом побежала в
огород, скоро вернулась. Постояла растерянно, пооглядывалась
в разные стороны - и двинулась к собачьей конуре. Присев
на корточки и нервно отбрасывая падающие на глаза волосы,
заглянула внутрь.
Пират неожиданно
зарычал.
Она испуганно отпрянула,
однако успела разглядеть его, скукожившегося от холода,
его щеку в засохших разводах вчерашних слез.
- Ах ты, подлюка,
- сказала она псу, сразу успокоившись, - ну я счас...
- и, бормоча на ходу угрозы, побежала в дом. Вышла вскоре
о обломком лыжной палки в руке.
Просунув железный
наконечник в конуру, она принялась яростными тычками ширять
пса под ребра. Пес жался к стене, рычал, огрызался, а
потом, когда, должно быть, стало невмоготу, цапнул ее
за палец. Она вскрикнула и выронила палку.
От поднятого шума
он проснулся, выполз из конуры, жмурясь на свет.
Она трясла запястьем,
плакала, ругалась сквозь слезы.
- Гляди, - кричала
она, - чего эта зверюга сделал... до крови кусил. А если
бешеный? Ой, лихо мне, сегодня же будку в прах разломаю...
И с причитаниями мелкой пошатывающейся трусцой заторопилась
снова в дом.
Пес затих в глубине
конуры, стал зализывать разодранную железным наконечником
губу.
Подняв выроненный
ею обломок, он живо влез внутрь и неловко ткнул наконечником
Пирату в бок.
- Ты зачем кусил,
а? Зачем кусил?
Пес заперебирал лапами,
теснясь своим костистым задом в дальний угол конуры.
- Тварь такая, -
сказал он и ударил Пирата по голове.
Пес взвизгнул жалобно
и заморгал, отводя взгляд (осознал, видать, старый свою
оплошку!). тогда он снова ударил.
В этой собачьей покорности
и беззащитности ощутил он внезапно некую неиспытываемую
прежде для себя сладость. И захотелось еще!
В слезящихся глазах
Пирата стояли недоумение и боль, в то время как он, распалясь,
ширял его под ребра железным наконечником, при этом торжествующе
приговаривал: «Тварь... тварь... тварь...»
Заиграла гармоза,
а я думала, гроза.
Без любови прожить можно...
Уже вовсю
громыхали по улице мастодонты-самосвалы, сизый дым, восходя,
смешивался с трепещущим над ручьем бесплотным туманом.
Со стороны больших домов заохала, гулко застреляла свай-баба:
оп-па! оп-па! И тяжкий ритм ее ударов странно и загадочно
совпадал с ритмом этой нехитрой песенки, звучавшей ниоткуда
- из воздуха, из дыма выхлопов, из собачьей боли, из стойкого
безлюдья грохочущей улицы.
|