Тексты
Рассказы

Стихи

Единственный экземпляр
Книги
Рассказы
Стихи
РекЛАМЕРный отдел
Newвости
Слоганчики
Картинки
Интересное и полезное
Афоризмы
Тесты
Разное
Республика Коми
Город Ухта
Топонимический словарь РК
Для посетителей
Пишите письма, адрес прежний
Гостевая книга
Карта сайта
Движок сайта
Поиск на сайте

 

 

Вячеслав Дёгтев

Камикадзе

Цветок сакуры - первый среди цветов;
воин - первый среди мужчин;
самурай - первый среди воинов.
«Путь воина»

«Зимой и у сверчка замерзают слезы», - вспоминается на палубе строчка из Самадзаки Тосона. Палуба - гулкая и ребристая. Море - цвета азалий - улыбается. Оно раскинулось, как опрокинутое зеркало, насколько хватает глаз, и до того спокойно, что кажется озером, на горизонте алеют чайки, и там, где море сливается в лиловом багрянце с небом, - там темными точками выделяются то ли острова, то ли корабли. В конце палубы стоят три расчехленных самолета «Зеро», любимые самолеты самого микадо. О, какая честь, что именно на самолете этой марки... Возле крайнего фюзеляжа накрыт столик с нехитрой закуской и с глиняной, оплетенной лозой бутылкой сакэ; за столом - двое: один из них в кимоно и в соломенных сандалиях, темя до самого затылка по-самурайски выбрито. Мурасаки угадывает: это Китамура, тот самый, кто сопровождал контр-адмирала Ариму в его последний полет и у кого на глазах адмирал исполнил - первый! - «миссию отчаянья». После подвига адмирала Мурасаки написал на имя микадо рапорт. Он начал его стихами Тосона: «Мир забыл, что есть цветы на свете», - а сам текст с просьбой разрешить ему повторить то, что совершил Арима, начертал собственной кровью. И вскоре получил из Токио белую головную повязку с приветствием от самого императора, и личное послание, где его называли «цветком сакуры с черною каймой» и выражали надежду, что он, как истинный самурай, останется верен кодексу чести – бусидо - до конца и не свернет с «пути воина»... И сейчас, поднявшись на палубу и увидев Китамуру в костюме предков, Мурасаки вдруг остро жалеет, что не подготовился к выполнению миссии так же тщательно, как это сделал Китамура.

«Алло! - говорит Махмуд в холодную трубку, - Алло, позови хозяина. Да? Скажи, Миша звонит», - говорит Махмуд и начинает ждать. В трубке шелестит радиофон, слышны обрывки музыки, какие-то слова, порой непонятные, и кто-то где-то медленно диктует: «Кожаный летческий реглан - одна штука, патефон «Колумбия» - одна штука, орден Красного Знамени за номером 1518 - одна штука...»

- «Алло! Я слушаю!» - неожиданно раздается в трубке хриплый голос. - «Это Миша», - говорит Махмуд, нащупывая на столе ребристую рубашку «лимонки». - «Какой Миша?» - «Какой-какой? Тот самый - угадал, да-а?» - и сжимает рубчатую рубашку: она очень удобно входит в ладонь, будто специально создавалась под его руку. - «А-а-а...» - тянут на том конце провода то ли недоуменно, то ли в растерянности.

«Друг мой мудрый! Забудем печали! Я спою, ты на кото сыграй!» - вспоминается из Тосона. Мурасаки приветствует стоящих на палубе у столика с сакэ самурайским жестом - открытой поднятой ладонью, как равный равных. Хоть род его и из бедных безземельных ронинов, у которых никогда ничего, кроме фамильного меча, не было, но род очень древний, упоминается в хрониках еще XII века, когда предок Мурасаки сражался на стороне будущего сегуна Минамоно Еритомо. Втроем они обмениваются между собой рукопожатиями, выпивают по чашке сакэ - все свободные от вахты матросы смотрят на них, ловят каждое слово и жест, матросы будут рассказывать об этом своим детям и внукам, -да, на них смотрит сама история, они - соль земли, цвет нации, они - «падающие звезды», как назвал их микадо, и потому, выпив, они втроем самозабвенно пляшут ритуальный танец какуру («веселье богов»), пляшут с застывшими и, наверное, думает Мурасаки, бледными лицами, похожими, верно, на актерские маски из древнего театра Нох, и в этот момент они, чужие, незнакомые друг другу люди, становятся ближе и роднее, чем братья. Во всяком случае, Мурасаки уже не осознает себя отдельно от этого ритма, от этого странного ощущения единения с морем, с небом, с далёким микадо и с близким Богом, который находится прямо за спиной и смотрит, кажется, тебе прямо в темечко. Ах, надо было бы голову выбрить, как у этого славного парня, которого зовут Китамура.

Махмуд катает по столу рубчатую гранату и выдерживает долгую паузу. В это время слышит, как где-то далеко-далеко перечисляют: «Бурки комсоставские - две пары, костюм габардиновый - одна пара, бекеша каракулевая - одна...» Махмуд ждет. Наконец на том конце провода не выдерживают: «Ну, и чего ты хочешь из-под меня?» - «Встретиться надо». - «Зачем? У нас с тобой нет точек пересечения». - «Есть, сука (опять пауза, и опять слышится в наступившей тишине повтор: «Костюм габардиновый - одна пара, револьвер системы «наган» с дарственной надписью товарища Ворошилова...»)... есть у нас эти точки». - «Уверен?» - «Уверен. Да-а?» - рубчатая рубашка гранаты отчего-то сделалась горячей и скользкой, выскакивает из рук. - «Напрасно так думаешь, Саид». - «Во-первых, не напрасно, ишак, во-вторых, не Саид, а - Махмуд. Да-а? Миша. Запомни». - «Да? А какая разница?» - «Большая. Как между ишаком и скакуном». - «Ну что ж, скакун, давай пересечемся. Хотя, в натуре, не вижу проблемы». - «А я - вижу. Ну! Если ты мужчина. Да-а?» - «Ну, ты меня достал, Саид».

«Там пел смущенный соловей, в благоуханных заблудившись кущах», - вспоминается из Тосона, когда Мурасаки подводят к самолету и помогают залезть в кабину. Парашюта в чашке сиденья нет, вместо него - свернутый самолетный чехол. Кругом, на реях, на всех выступах, где только возможно, висят замершие матросы, Мурасаки ощущает их пронзительные взгляды почти физически, самой, кажется, кожей. Видит, как у соседнего самолета, украшенного нарисованной на борту веткой цветущей сакуры Китамура ломает на палубе свой фамильный самурайский меч (меч ломается на три равные части - отличная сталь! Настоящая катана!), ломает и выбрасывает осколки, кривые и острые, за борт, - видно, Китамура оставался последним мужчиной в их роду, и теперь их род на нем заканчивается. Род Мурасаки не прервется, ведь остается младший брат, которому и передан их родовой меч с именем Томокиримару, - и после совершения старшим братом «миссии отчаянья», выполнения им священного долга - гири,- младший брат получит возможность учиться. Божественный микадо торжественно обещал не забывать родственников каждого своего хакинаки - «стоящего насмерть». После окончания учебы брат женится на девушке из какого-нибудь самурайского и обязательно южного рода, и у них родится сын, которого нарекут именем Мурасаки, и дух нынешнего Мурасаки перейдет в тело того младенца... А пока что его самолет выкатывают на середину палубы и ставят вдоль белой полосы, начерченной мелом. Мурасаки запускает двигатель, осматривается кругом, матросы напряженно ждут, ловят каждое его движение. Перед тем как надеть шлемофон, Мурасаки снимает с себя пилотку, выбирает симпатичное ему лицо молодого матросика, судя по разрезу глаз, земляка-южанина, и бросает ему пилотку - тот ловит ее с криком радости, считается, что такой подарок приносит долголетие и процветание. Техник помогает закрыть фонарь, запирает его снаружи на замок, и ключ на глазах у всех торжественно выбрасывает за борт... Да, отчаянные времена требуют отчаянных мер. Мурасаки машет над затылком рукой и отпускает тормоза. Пошел!

Махмуд не едет на «стрелку» - он туда летит. Перед тем он моется и надевает единственную чистую рубашку, стиранную и глаженную еще Лейлой. Еще когда она была его женой. Теперь же эта темноокая... ах, теперь эта сучка, эта джяляб уже скоро три недели живет с этим жирным ублюдком Саньком. Они летали загорать куда-то на острова, и вот только вчера вернулись. Наверное, загорелые вернулись... Махмуд сжимает в карманах пиджака по гранате и вздыхает: что ж, пусть сегодня все и решится. Хорошо было бы, если б и она, Лейла, случилась при разговоре. Чтоб уж разом... При одной этой мысли руки его, погруженные чуть ли не по самые локти в карманы темно-вишневого пиджака, сжимают рубчатые рубашки гранат так сильно, что аж хрустят суставы... Так он и едет в переполненном троллейбусе, сжимая в карманах гранаты, а рядом сидит старуха с горшком, из которого торчит маленький уродливый фикус, совсем как японский бонсай, и Махмуд вспоминает где-то слышанное или читанное, как к бедному самураю, жившему одиноко в горах, забрел заблудившийся на охоте гость. У самурая ничего в доме не было, кроме меча, старинных бонсаев, которым лет по триста-четыреста да певчих канареек. Мо самурай, обрадовавшись нежданному гостю, изжарил ему кенаров, а когда огонь в очаге стал гаснуть, изрубил на дрова древние свои и драгоценные бонсаи. За это микадо щедро отблагодарил благородного самурая, прислав ему меч, ось мира, ибо это был он, великий император...

За своими мыслями Махмуд не замечает, как добирается до назначенного места. Его уже ждут. Черный «мерседес», пара квадратных «качков», а самого Санька что-то не видно, похоже, внутри машины наблюдает из-за тонированных стекол. Хорошо бы, если б и Лейла случилась... Махмуд наощупь, прямо в карманах разжимает у гранат усики на взрывателях и решительно подходит к машине. «Качки» многообещающе лыбятся и расправляют плечи, дескать, сейчас, похоже, разомнемся. Но Махмуд вынимает из карманов руки - и они отшатываются с шакальим подвывом...

«Разлука пробуждает память о былом! Но увы, я уж покидаю этот сад цветов!» - опять вспоминается Тосон именно в тот момент, когда самолет, перевалив через борт, отрывается от ребристой палубы. Мурасаки убирает шасси и слышит, как щелкают фиксаторы, которые больше уже колеса не выпустят. Все. Теперь - только вперед! Мурасаки прощально покачивает самолет с крыла на крыло и вдруг видит себя как бы со стороны, снизу, с палубы линкора «Ямато», гордости императорского флота, видит, как удаляется, превращаясь в точку, его самолет, и как печально провожают его матросы, помахивая флагами, - он видит все это, суровый двадцатидвухлетний войн микадо, и лишь улыбается одними уголками губ. Все! Только вперед! Вот он перед ним - путь воина, бусидо. Теперь да будет тверда рука! И да будет выполнен с честью долг самурая - гири. Он повторяет древние истины, что давно уже являются его второй сущностью: все живущее - погибнет; гордые - недолговечны, но славны; могучие - всего лишь пылинка пред ликом ветра, и лишь дух бессмертен; когда не знаешь, что делать, - делай шаг вперед... Он повторяет это и одновременно гонит, гонит от себя милые видения старенького домика в Магонэ, где в тени белых стен цветут бегонии; он гонит из памяти перевал в Хаконэ, где впервые увидел одну особу и где ивы по утрам в зеленом дыму, где цветут дикий хвощ и орхидеи, а в предгорьях - полевые хризантемы; он гонит от себя образы матери и брата, - вот мать пьет воду из высушенной тыквы, и струйки влаги стекают по морщинистому подбородку, а брат вяжет из соломы ритуальных лошадок, чтобы поставить их на алтаре перед Буддой; он гонит, гонит от себя эти милые, эти жгучие картины, он готовит себя к бою, он отстраняется от живой, теплой жизни, ибо воспоминания размягчают сердце, а самурай должен идти на бой мертвым.

«Качки» шарахаются от Махмуда. Но он кричит: «Стоять, суки!» - и зубами вырывает из обеих гранат кольца. «Качки» замирают с вытянутыми вниз лицами; он замирает с вытянутыми вперед руками. В каждой руке у него - по гранате; он держит их на предохранителях. Стоит разжать пальцы, и... В голове его вдруг начинает звучать чей-то посторонний голос: «Нет высшей славы для воина, чем умереть за честь и редину... Банзай!» Из кабины выскакивает толстый Санек. Сейчас он, несмотря на загар, бледен как полотно. «А, Мишель! Какая встреча. А я тебя сразу и не признал... Какие у тебя хорошие штучки. Нам такие как раз и нужны. А, ребята, нужны? - «качки» угрюмо кивают, дескать, да, очень нужны. - Сколько ты за них хочешь, а? Нам именно такие нужны, этой системы». - Он распахивает кейс и выкладывает на капот пачку пятидесятитысячных. Махмуд невольно скашивает глаза: мелочь! Санек, перехватив ироничный взгляд, тут же добавляет ещё две пачки. Махмуд даже не смотрит. «Ты же хотел поговорить с нами, а, Мишель?» - «О чем с тобой говорить, козел, да-а?!» - «Ну зачем же так, мил-человек? Ты же умный, здравомыслящий, интеллигентный, - и выкладывает еще пачку. - Продай, а? Хотя бы одну! Вот эту...» - и нежно дотрагивается до сжатого кулака с гранатой.

«Смешон преуспевающий поэт», - вспоминается Тосон, хотя обстановка отнюдь не располагает к поэзии. Мурасаки видит американскую эскадру. Вот она - впереди и чуть слева. И трусливые янки уже открыли бешеный, ураганный огонь. Жаждущие жизни и удовольствий вышли воевать с теми, кто жаждет смерти... Флагман просто исходит дымом и огнем. Совсем как бутафорский дракон на шуточных представлениях сануаку («обезьянье веселье»), когда на душе так же, как сейчас, и страшно, и весело одновременно, а еще как-то странно и хочется выкинуть что-нибудь эдакое, какой-нибудь фокус. Стрельба вдруг разом прекращается - стоило лишь покачать крыльями, и янки клюнули, приняв, видно, это боевое приветствие за нерешительность или даже приглашение к переговорам. На палубу флагмана выскакивают матросы. Один с флажками. Он дает отмашку на посадку. Двое других матросов разворачивают огромную двух- трехметровую иену. Садись! Заплатим! Мурасаки приближается, приветственно покачивая самолет с крыла на крыло. Садись! Мурасаки вспоминает, что недавно кто-то из «падающих звезд» опозорил это высокое звание и попытался сесть на американский авианосец. Конечно же, только бесславно убился... Он приветственно покачивает крыльями и приближается, приближается. И вот уже летит почти над самой палубой. Все стволы молчат. Лишь медленно поворачиваются вслед за дерзким, вслед за странным, непонятным его полетом...

Махмуд позволяет забрать у себя гранату. «Качки» вставляют в запал чеку, и один из них кладет ее себе в карман двубортного пиджака. Санек выкладывает на капот еще пачку. И начинает говорить что-то о Махмуде («о Мишеле»), какой он хороший малый, да какой он умный (Махмуд тем временем пытается рассмотреть сквозь муть стекол, есть ли еще кто в машине), да какой добродушный, да какой благородный, и что Саньку такие парни, именно такие, жутко нравятся. Те, которые честь имеют. Он говорит долго и красиво, витиевато и все в превосходных степенях - прямо словесный понос у человека какой-то! - а Махмуд пытается рассмотреть, что там такое, на заднем сиденьи? Неужто Лейла? Нет, просто чей-то плащ... После чего Махмуд со странным облегчением расслабляется, по его спине пробегает то озноб, то жар, и он уже совсем, кажется, не понимает, о чем говорит этот толстый Санек, в его голове звучат то обрывки каких-то команд, то давешний голос диктует бесконечную опись вещей, то звучат стихи на каком-то странном, похожем на птичий, языке, который он, однако, понимает: «Я любовался тобой и, любуясь, рыдал над жестокостью судьбы...» Санек опять поворачивает на то, что им очень, ну просто оч-чень нужны гранаты именно такой системы. И кладет на капот еще пачку радужных. И вот рука его уже ложится на побелевший кулак Махмуда. Ну, Мишель?! - стоит в его голубых глазах. Вспотевшие «качки» уже вставляют в запал найденную в траве чеку, а Санек складывает деньги в отдельный портфель.

«Милый друг, иль ты не видишь, что все виденное нами - только отблеск, только тени от незримого очами?..» - вспоминается Тосон, когда Мурасаки проходит над палубой флагмана, проходит так, словно бы прицеливаясь на посадку. Скосив глаза, отмечает, что бензина осталось минут на пять-десять. Если не сейчас, вряд ли еще представится случай более благоприятный. А внизу по палубе бегают матросы, машут руками: садись! Садись! Ну что ж, пора! О, божественный микадо!.. Мурасаки переворачивает самолет вверх брюхом и решительно берет ручку на себя; выбрав до самого пупа, слышит, как щелкает фиксатор, и теперь уже что ни делай, самолет невозможно вывести из заданного угла пикирования. А пикирует он строго вниз, отвесно на палубу по самому верному и короткому расстоянию. Матросы стремительно разбегаются с палубы, из всех стволов открывается ураганный огонь. Но уже поздно что-либо предпринимать, уже невозможно изменить этот гибельный полет, устало-торжествующе думает Мурасаки, в последние мгновения вспомнив мать, вспомнив брата и то, что скоро он проснется-очнется в теле своего племянника, и его опять будут звать Мурасаки, и он опять пойдет в школу, и опять будет носить гордое имя древнего самурая, предоставившего когда-то ночлег самому императору, и в самый последний миг, уже перед самой встречей с вражеским кораблем, он вспоминает ту, о которой запрещал себе думать все эти годы, - о, темноокая, любимая Монэ! До встречи в следующем воплощении! И да процветает вовеки дом божественного микадо. Банзай!

Возвращается Махмуд домой с портфелем, полным денег. На них можно автозаправку купить. А к ней впридачу - автомастерскую. И баб пригнать целый вагон - хоть с Кавказа, хоть из Крыма... Только зачем ему теперь эта канитель? Он уже видит себя в качестве хозяина автозаправки. Вот девочки-кассирши взгляд его, хозяйский, ловят, вот мальчики с подбритыми височками прогибаются; тут толпы просителей, а там - толпы так называемых друзей. Но только откуда-то, мерещится ему, доносится словечко: «Камикадзе!» - и тон вроде не совсем уважительный... У ворот его ждут «качки» Санька. Что им еще надо? Они подходят. Вежливо извиняются. Говорят, раздумали покупать его штучки. Оказывается, гранаты такой системы им совершенно не нужны. Так что извиняйте, дядько. Властно берут у Махмуда из рук портфель с деньгами и кладут ему в карманы темно-вишневого пиджака по гранате. Вежливо откланиваются. Уходят, поигрывая плечами и желваками. Видно, им очень хочется сделать что-то еще, ах, как им хочется, да не велено... Дергать кольца у гранат бесполезно - и так ясно, с одного погляда, что это болванки.

* * *

Наутро Махмуду приносят уведомление, в котором ему предлагается покинуть пределы РФ в двадцать четыре часа, так как он не является гражданином России и проживает без регистрации в соответствующих органах. Пока он тупо читает официальную бумагу, в голове у него опять начинают звучать давешние стихи: «Тоскуя в ожидании тебя, любимая, я выхожу за ворота, одинокий, и взгляд мой печально поднимается к небу...» Странные стихи. Откуда они появляются в памяти? И кто такой - этот Самадзаки Тосон?

 

Наверх

 

www.dutum.narod.ru